ГЛАВНАЯ О САЙТЕ НАШЪ МАНИФЕСТЪ НАШИ ДНИ ВѢРУЕМЪ И ИСПОВѢДУЕМЪ МУЗЫКА АЛЬБОМЫ ССЫЛКИ КОНТАКТЪ
Сегодня   5 МАЯ (22 АПРѢЛЯ по ст.ст.) 2024 года




Старший фейерверкер Чусовских








Часть 1


+ + +
Стоим в Харькове неделю. Хорошо-то как! После непрерывного наступления, после многоверстных переходов, жестоких коротких схваток с красными, постоев по селам и хуторам, сна на сеновалах, а то и под открытым небом, и вдруг большой красивый город. Полжитья, полбытья да полцарства за такую милость!

Батальон вразбежечку.

Проспекты с магазинами, ресторанами, кофейнями и чайными, булочными, кондитерскими, вдоль проспектов толпы нарядной публики, дамочки из-под шляпок улыбаются, гимназистки взглядывают, зардевшись; выплата жалования, это и вовсе не может не радовать, а еще звон колоколов, молебны, званые вечера.

- Милости просим, господа офицеры! Наша гимназия будет неслыханно рада приветствовать освободителей Харькова! - слышу последние слова дамы, не то директрисы, не то председательши попечительского совета.

Подполковник Волховской галантно склоняется над ее маленькой пухлой ладонью в кружевном манжете.

- Родные! От всей гильдии харьковских пивоваров!.. - у пивозаводчика красная рожа и заплывшие глазки, а в глазках столько любви, что, кажется, затопит он нас своей любовью. - Пива будет - реки, озера! Для офицеров особые сорта, для остальных...
- У нас нет остальных, господин Бондаренко, - говорит Василий Сергеевич. - Мы - Офицерский батальон, от ездового до командира одинаковое жалование.

Бондаренко переводит глазки с него на меня, потом на штабс-капитана Соловьева, потом -- на Вику Крестовского. В них, в глазках, всепотопная любовь сменяется недоверием. Такого он еще не встречал. Я тоже такого не встречал, пока не попал в наш батальон.

- Пиво преотменнейшее... - неуверенно говорит он. - Из элитных сортов ячменя...
- Иван Аристархович, запиши адрес, - обращается ко мне подполковник Волховской и к пивовару. - Дар ваш принимаем. Благодарю. Повозки будут высланы, но бочки - ваши.
- Конечно, наши, а как же иначе?..

Нас приглашают адвокаты и кожевники, общество рестораторов и торговцы шерстью, женская гимназия и ассоциация харьковских инженеров. Актеры горят желанием исполнить патриотические номера прямо в бараках. Хлеботорговцы устраивают грандиознейший банкет на две тысячи человек, приглашены офицеры всех полков и дивизий, отдельных батарей, артдивизионов и бронепоездов. Туда мы отправляем актеров. Играйте, пойте, декламируйте! Банкиры и предприниматели, сахарные магнаты и строительные подрядчики, чиновники и университетская профессура - все горят желанием заполучить нас на вечер.

Едем с офицерами батальона. Вдруг в толпе глаз выхватывает нашего батарейца. Это старший фейерверкер Валентин Чусовских. Он широк в плечах, крепок в кости, на сильных, чуть косолапых ногах. Усы у него совершенно старорежимные, колечками кверху. Фуражка залихватски сбита на бок. На груди рядом с необычным, ненашим крестом еще Георгиевская медаль блестит. Под ручку с ним – женщина.

- Видали, господа, какую кралю Чусовских отхватил? - спрашивает штабс-капитан Шишков.
- У батарейцев глаз наметан, - самодовольно отвечает поручик Фролов, сам батареец, командир первого орудия пушечной батареи. - Нам для точного попадания и панорама не нужна!

Мы катим дальше, посматривая по сторонам, отдавая честь офицерам во встречных экипажах, улыбаясь хорошеньким женщинам. Лето, тепло, ощущение бодрости и силы. Осознание, что мы желанные, что мы не напрасно бьемся с этой нечистью, что Россия платит нам своей любовью...

Через день нам приказ снова грузиться в вагоны и выдвигаться на линию Золочев - Борисовка. Начинается обычная суета, сборы: а где у нас вторая походная кухня? куда запропастился взводный Яблонский? выдали ли глицерин? сколько? что со снарядами? артиллерию в первую очередь, к вокзалу, без промедления... Посреди этого крика подходит начальник караула штабс-ротмистр Сомов.
- Иван Аристархович, там у ворот женщина. Требует встречи с командиром батальона.
- Какая еще женщина?
- Довольно-таки хорошенькая.

Штабс-ротмистр подмигивает мне. Отчего-то не захотел он оставлять наш батальон, хотя мог бы вернуться в кавалерию. Нет, предпочитает быть со своим вторым взводом, во второй роте. Но как пехотный офицер оказался великолепен. Его взвод всегда в порядке, стрелки подтянуты, оружие вычищено, амуниция подогнана. Поэтому в случае, когда надо показать товар лицом -- там пройти парадом, выставить торжественный караул да вообще, - штабс-ротмистр Сомов незаменим.

Я иду с ним к воротам казарм. Во дворе толчея, въезжают наши обозные телеги, коляски. Стрелки грузят на них походный скарб, ящики, тюки, сундуки, мешки. Вроде бы всегда мы налегке. Но как начнешь собираться. Эх!.. Малому жениться - и ночь коротка! По пути раздаю распоряжения. Гаубицы с зарядными ящиками вывезти прежде всего. Офицеры, как стрелки, так и командиры не гребуют никакой работой. Отдых кончен, начались походные будни.

Женщина у будки в самом деле хорошенькая. На ней серый тонкой шерсти жакет, в тон жакету длинная юбка, на голове несколько поношенная шляпка. У нее светло-карие глаза, свежие красиво очерченные губы, слегка вздернутый носик.

- Я - начальник штаба батальона штабс-капитан Бабкин, - представляюсь ей. - Чем могу вам служить?
- Господин начальник, я насчет... я в общем... - и вдруг ее хорошенькое личико морщится, из глаз, как по мановению волшебной палочки, брызжут слезы.
- Что случилось, сударыня?
- Я... господин начальник... не забирайте Валентина у меня... оставьте его здесь... Если его убьют, я же руки на себя наложу-у-у, - вдруг совсем по-бабьи воет она.
- Какого Валентина? - спрашиваю я, начиная кое о чем догадываться.
- Валентина... Чусовских... Он с пушками у вас...

Штабс-ротмистр Сомов, присутствующий при этом, опешил. Видно, что ему не приходилось иметь дел с годами призыва. А может, от красоты женщины да от такого поворота ситуации растерялся.

- Старший фейерверкер Чусовских? - переспрашиваю я, чтобы быть уверенным, что не ослышался.
- Да, прошу вас... прошу, господин начальник...

Неожиданно женщина опускается передо мной на землю. Даже не опускается, а словно осыпается. Я тут же подхватываю ее. Чувствую запах ее молодого сильного тела, дешевых духов, вижу в проем воротничка серебряную цепочку.

- Чего это вы вздумали, сударыня? Встаньте, встаньте...
- Прошу вас...

Она разрыдалась, прижимаясь ко мне головой. Шляпка ее сбилась и чуть было не упала. Мне пришлось одной рукой поддерживать посетительницу, другой же подхватить шляпку. Премиленькая сценка! Офицеры, стрелки, возницы и даже батальонные лошади удивленно смотрят в нашу сторону. Лошади пофыркивают и мотают головами. Всякое они видали, но вот чтобы хорошенькая женщина рыдала на груди штабс-капитана Бабкина, это для них внове.

Я приобнимаю ее за талию.
- Отойдемте в сторонку. Вот тут, в караульном помещении мы и потолкуем. Николай, - это я уже к штабс-ротмистру Сомову, - дайте стакан воды.
- У нас нет стакана. Только ковшичек.
- Дай ковшичек, - нетерпеливо говорю я.

Мы входим к караульную будку. Женщина пьет желтоватую воду из бочки. Всхлипывает, постепенно успокаивается.

Через четверть часа я выпроваживаю ее, эту Любовь Манько. Обещаю ей, что Валентину Чусовских ничего не скажу про ее визит. И что при первой возможности Чусовских получит отпуск. Заверяю, что он первый по очередности на отпуск. Обещаю также, что условия службы старшего фейерверкера Чусовских будут, как всегда, вне всякой опасности. Артиллеристы же, повторяю я, непосредственно с противником не соприкасаются. Они стреляют из своих пушек на расстояние двух-трех верст, так что часто противник даже не видит наши пушки.

- На предмет этого Валентин Чусовских в большей безопасности, чем даже наши кашевары, которых на позиции вообще не загонишь, - убедительно заканчиваю я.

Она улыбается. А слезинки еще на кончиках ресниц. Ах, Ты, Боже, Ты мой!

Наш артдивизион уже грузится на вокзале. Когда госпожа Манько садится в пролетку и отъезжает, я скриплю зубами: вот ужо, Валентин, задам я тебе! Сколько же можно? И когда этому будет конец?

По правде сказать, если бы не артдивизион, то вряд ли наш батальон вообще выжил бы. Но если бы не пушечная батарея, сначала две трехдюймовки, затем третья, то вряд ли артдивизион состоялся бы.

В свою очередь, не будь в батарее расчета второго орудия, то мало шансов, что наша батарея оказалась бы такой злой и живучей. А не попал бы Валентин Чусовских в расчет второго орудия, не было бы и самого расчета.

Так и выходит, что без Чусовских наш Офицерский батальон давно бы закончил свое существование. Подполковник Волховской недаром встретил его летом 18-го одной верной фразой:
- Кадр старой Армии?
- Так точно, ваше высокоблагородие, - вытянувшись перед ним, отвечал бравый унтер. - Призыв 1907 года, учебная команда в Омске, служба рядовым, затем бомбардиром и фейерверкером в крепостной артиллерии.
- В крепостной?
- Так точно, господин штабс-капитан. На острове Русский.

Мы с подполковником переглянулись. Ишь ты! Нечасто в наш степной угол залетала такая редкая птица. Унтер царской службы! Это при том, что наш Офицерский батальон наполовину из мальчиков-гимназистов да студентов. Уже по-другому посмотрели на Чусовских. Он стоял пред нами, роста хорошего, плечи широкие, нафабренные усы колечками загнуты кверху, в поясе ремнем перетянут, сапоги начищены, все у него прибрано, все ладно да со знанием.

- Участвовали в Великой войне? - спросил Василий Сергеевич.
- Так точно, ваше высокоблагородие, - знакомо приокивая, продолжал унтер. - С 15-го года бои на Стоходе, Георгиевская медаль, затем Франция, бои на Марне и Энне. От французов - Военный крест.
- Франция? - удивленно переспросил я.
- Первый корпус генерала Лохвицкого, Николая Александровича. Батарея легких гаубиц.
- Какие системы артиллерийского вооружения знаете? - спросил я.
- Шестидюймовые береговые пушки системы Канэ, дивизионные 48-линейные гаубицы, трехдюймовые пушки 1909-го года, горные трехдюймовые пушки 1910-го года...
Родное приокивание. Я не мог ошибиться.
- Последняя должность? - продолжал знакомство Василий Сергеевич.
- Старший фейерверкер артдивизиона.
- Довелось пострелять по красным?
- По пути сюда, был у донцов, под Царицыным, тоже по артиллерии.
- Почто не ужился вятской с донцам? - спросил я.
- Не те барабушки, господин штабс-капитан, - отвечал мне Чусовских, сразу переходя на наш родной говорок, весело лаская нас своими светлыми глазами. - А чичереветь ни за понюшку кому хотца-то?

И так мне стало легко и радостно, что вот встретил на этой войне своего, из одного теста лепленого, на один противень саженого, одним гусиным пером мазаного. Будто повеяло прохладным ветерком под-над темным лесом еловым. Принесло запах нагретой земляники с опушки, маслят из-под палой хвои, цветов вдоль дороги. Почудилось, что выйдет сейчас из-за широкого его плеча моя мать, улыбнется мягко, как только она умела улыбаться. Сестричка любимая прозвенит голосом: “А я от него всустижку, как дала! Слови-ко!..” Защемило что-то до боли сладкой.

Оказалось, что родом Чусовских с-под Глазова, да подростком еще ушел со старшим братом в Ижевский Завод, там на сборке помощником оружейного мастера работал. Оттуда на военную службу и попал.

С ним мы сразу сдружились. Нет, не то слово. Сроднились, словно в одной избе в зыбке качались. Он постарше возрастом, но заботливый. На первом же переходе, под уездный К-ск, на дневке он подошел ко мне.
- Не помургайте, господин штабс-капитан, винца удельна?
- Где ухватил, Валентин?
- Бабенка тутошня, местна казачка, шкалик выставила.
- Что ж, запросто так?
- Да нет, запросто и слепень с костреца не слетит, - подмигнул он мне. - Его хвостом надобно шлепнуть.

Засиделись мы с ним тем вечером. Собственно, шкалик только приточкой был. А только сели мы ласко да побалесили баско. И проведал я, что кроме Георгиевской медали, оделила судьба Валентина еще и пленом германским. Контуженного, цапнули его немцы в 1916-ом, отправили в свою Германию. Так он продолжил свое знакомство с миром заморским. Одно дело стрелять из пушки Канэ по бездвижным корейским дряхлым шаландам на острове Русском. Совсем другое - житье в лагере военнопленных в Гессене, что между Марбургом и Франкфуртом-на-Майне. Среди пленных по преимуществу были французы и бельгийцы. Были также британцы, которым дозволили носить их ордена и медали. И было также человек тридцать русских, неизвестно какими путями попавшими сюда.

- Когда на работу вызывали, нужно было отвечать по-германски: хиер! Очень уж вонько слово это. Сами посудите, Аристархович, что за дрянь, выкликат он меня: Чусовских! - а я сам о себе: хиер? Куда ж это годится? Отказался по-ихому отвечать. Германцы злобятся, парша, а не людишки! В холодну заперли, два дня сидел, песни наши пел, от голодухи-то. Потом французы-братки подсказали - отвечай, как мы: “презан”. Это уж получше. Презан так презан...

Не прошло и месяца, как выбрала его на свое хозяйство местная бауэрша. Припылила на бричке, со старшим офицером перетявкалась, он ей из вновь присланных ряд составил. Чем-то приглянулся ей этот русский артиллерист.

- Что делал у ней? Хозяйство крепко. Свиней однех полста штук. Это ж прорва, их кормить, поить, за всем следить, навоз выгребать, да на тележке увозить в сад, там в нарочну яму складывать. По весне с той ямы выгребать, под яблони разбросать.
- Тяжко было?
- Да разве ж это тяжко? Не килу наживать - нам, деревенцам, это семочки. Опять же подвезло мне...
- Подвезло? Как?
Покуривая трубочку с роговым чубуком, Чусовских рассказывает.
- А сами посудите, Иван Аристархыч. Из двух тысяч в лагере, во Гессене, через полгода восемьсот осталось. Нас же, человек сорок, Боженька оберег. Таких, что половчей да поупористей, раздали местным бауэрам. А то не везение?
- Куда ж остальные делись?
- Да кто их знат! Тех на обмен увезли. Этих по другим лагерям распихали. Другие померли. Третьи заболели, если чахотка или тиф, то пиши пропало. Немец болезнь не лечит, он от страха запирает больных в бараке, кормежку сами пленные возят на тележках, кофе да картофельные лепешки, и попробуй высунься.

Его рассказы о плене были бесконечны. Уже позже, замечал: как где привал на два-три часа, а то дневка или ночлег, у батарейцев костерок, в костерке котел или чайник, то ушица, то супец какой наваристый, то просто чай да на травах, да с медом, да с вареньем или пастилой. И вокруг Чусовских уже шесть-восемь молодых, все с раскрытыми ртами.
- Так дом и передал?
- Так и передал старый Хельмут свой дом вместе с коровником и выпасом и другим угодьям русскому рядовому, а на тот момент военнопленному Кулешову. Говорит ему: ты быль гутт русише зольдат, тепер станеш гутт дойче бауэр! Но условие хитрован поставил: на моей дочке, кривобокой Эльзе, женись. А на Эльзу ту без слез не взглянешь. Что кривобока это одна беда. А лева рука у нее в крючок сухой, это как? Да еще на темячке лысина во кака! - крутит пальцем вокруг головы Чусовских. - Как у ихних пасторов, аж блестит, ночью луна отражатца. Сама же зла, стерва, оторви да брось!

Смеются батарейцы. У Чусовских к ним особый подход. Оттого и лепятся к нему. Не только номера других орудий, но и командиры из рот любят подсесть, послушать бывалого унтера, угостят папироской или табачком, сами взаимно получат кружку чая и долгую добрую беседу.

- Окриком да по злобе много ли сделашь? - делится он однажды со мной. - Оно вроде как выполнит, да чтой-то не так, без души-то. Тот же ездовой не так коренну засупонит, аль овса недодаст, а лошадям пушку с зарядным ящиком тащить. Али номер затвор толком не вычистит, раз и заклинило. А то лотки со снарядам составит не по уму да без толку - нам же стрелять.
- Так что с той Эльзой получилось, Валентин?
- С какой? Ах, с бауэрской дочкой-то?

Чусовских качает головой. Достает кисет, бисером вышитый, по его рассказам, какая-то татарка в Чистополе ему подарила его, набивает свою трубочку, и словно только что был прерван, с того самого точного места продолжает:
- Да зараза она така, прости Господи! Кулешов согласился, попили шнапсу на свадебке, зажили вроде как. Эльза книги ведет, Кулешов работат. По воскресеньям в ихню кирху едут. Ни дать, ни взять, германски бургеры. Так и жили бы. Может, робятенка завели б... Но пришел с фронта одноногий Ганс. И что вы скажете? Эльза, эка лахудра, перед ним вприсядочку плясать стала. Ей-Богу! Гансу-то что, хоть лыса, хоть сухорука, хоть кособока, ты ему ферму покажи, коров симментальских, сыроварню, он и на доске с дыркой женится. В общем, разлад у них случился, у Кулешова с ней...

Отношение Чусовских к слабому полу имел особое. Это выяснилось сразу же. Где какой постой, размещение по квартирам, он в лучшем доме. А там и стол ломится, и хозяюшка лицом рдеет, и перины на ночь уже взбиты.
- Валентин Михалыч, никак слово заповедное знаешь, - молодые батарейцы подкатывают к нему.
- Как же? Не без того... - крутит ус старший фейерверкер. - Первое слово: здравствуй, бабонька!
- А второе?
- Второе - сам должон догадаться...

И пыхал своей роговой трубочкой, либо дул на чай с блюдечка.

Уму было непостижимо, как Чусовских умел убалтывать какую вдовицу. Да что вдовицу? А молодухи отчего просто вешались ему на шею? Где артиллеристы, там и пир горой, и гармошка играет, а то и гитара переливами ведет.

Да, кстати о гитаре. Была она у Валентина Чусовских заграничная, с наборной перламутровой инкрустацией. Хотя неновая, в царапинах и потертостях, но тронет он ногтем струну, гитара и вздохнула нежно. Привез он ее из того же плена. Говорил, что в Копенгагене у португальского матроса в карты выиграл. Не иначе, как своими задушевными романсами взял он и эту Любушку-голубушку, девчоночку из Харькова.

Наконец, мы погрузились в вагоны, паровоз прицеплен, звякнули сцепления, поплыл назад харьковский вокзал, его огни, торговки на перроне, грузчики в фартуках, разносчики всякой снеди, солдаты и офицеры, ожидающие посадки, провожающие. Застучали колеса на стыках. После погрузки все так устали, что тут же стали размещаться чтобы спать.

Я в вагоне с офицерами третьей роты. Усталость брала свое. Замотались вконец с отправкой, особенно, когда пришлось перегружать снаряды. Со склада на подводы, потом с подвод по сходням - в вагон. Три тысячи снарядов выдали. На обе гаубицы, на все три пушки. Да еще батальонное имущество, полевые кухни, ящики с патронами, оружие, катушки телефонов, лазаретные принадлежности...

Вагон качается, офицеры и юнкера устраиваются, кто как может, подкладывая вещевые мешки, а то и сапоги, обернув полотенцем, под головы.

Так вот насчет особого отношения Чусовских к молодкам да барышням. У него это неразрывно с отношением к пушкам.
- Женщина - что крепостна мортира, - подбивал он кверху конец своего артиллерийского уса. - Будешь ухаживать, чистить и смазывать, ветошкой протирать, так она ж никогда осечки или там сбою не даст.

Номера похохатывают. Экой ловкач у нас в расчете! Скажи еще, Валентин Михалыч... Больно силен ты байки заправлять!

О ласке к пушкам у Чусовских легенды ходили. Кто-то тренькал, что он по ночам к своей трехдюймовке ходит. Ну, прямо как к девице на свидание. Подойдет, чехол снимет, пальцем внутри ствола проведет, при свете луны посмотрит: вычищена ли? Потом головой к щитку прижмется, словно слушает или признается в чем.

А перед стрельбой всегда с нею разговаривает. Это, почитай, вроде как африканский ритуал у него. Пока номерные кружатся, он - к трехдюймовке своей, похлопает по затвору, погладит по щитку:
“Что, лапонька, дадим товарищам касторки? Чмокни-ка матросика в лобешник, чтоб искры с глаз посыпались!”

Через минуту его пушка начинает реветь и изрыгать пламя. Улетают стальные снаряды, рвутся, рассылая смерть. Совсем другим в бою становится сам Чусовских. Красив и страшен он у своей пушки. Усы его почему-то всегда обвисают, щеки западают, глаза от порохового дыма краснеют, блестят, движения становятся четкие, слаженные, того же от всех номеров требует, каждый на своем месте, в каждую следующую секунду знает, что делать. Гений войны да и только!..

Бились мы с ним под Ставрополем, прикрывал он наши цепи под Армавиром, крушил он своими фугасами позиции красных у Коновылок, там разгромили мы особый коммунистический батальон, все пленные оказались с партбилетами; встречал он низкой шрапнелью махновцев, бил прямой наводкой по тачанкам Перхурчика и Зеленого. Разгонял “зеленых” как блох.

Мчится, бывало, на позиции красная лава, ревет, все сметая на своем пути, тут и в лицах бывалых офицеров иной раз промелькнет страх, чего скрывать, все мы люди, все под Богом ходим, на каждого находит минута слабости. Валентина же все это будто не касается. Шепчется со своей трехдюймовкой, потом оторвется от нее: “Ишь ты, прут как!” И всё, не человек он больше - машина. Повторяет команды командира орудия, докладывает о готовности, дергает шнур, снова повторяет команды.

Идут густыми цепями матросы. Их пулеметы взахлеб стрекочут, осыпают наши позиции густо, выбивают офицеров одного за другим, нередко падают и номера при орудиях. Валентин Чусовских посреди этого ада трубочку свою запалит, терпким дымом пыхнет, опять к панораме приложится, прицел подправит - и ага!

Когда смертельно ранило командира орудия поручика Рогожского, он стал за него: “Картечью, прицел тот же, беглым три патрона...”

Подносчик подавал снаряд, заряжающий загонял его в пушку, запирал затвор, Валентин выжидал чего-то, сам себе командовал: “Огонь!” - сам и стрелял.

И снова, и снова...

После боя молодые чистят и смазывают пушку, а Валентин чаек греет на костерке - без чая, поди, не было бы и самого Чусовских, так он любил его. Кому водочка, кому молочко парное, кому табачок жуковский, а нашему Валентину чаек с медом или вареньем. Поначалу он, как я сказал, еще и блюдечко с собой возил. Хвалился, что подарок от датчанки какой-то. На память, де, чтоб не забывал, да назад в Данию, наведался. Однако беда вышла - разбилось оно. Стал Валентин пить из кружки. Опять тишь да гладь, да Божья благодать. Откуда-то и сухари достает, и крынку меда. Постепенно все успокаиваются. И начинаются долгие беседы да пересуды.

- Моя Берта была ничего, хороша, дебела бабенка, - крутит ус Валентин. - Пошти што как наша. Я у ней с месячишко поработал, сам присмотрелси, а как же? Вдова, вишь-ко, уже годков пяток, еще до войны ее Фриц капутнулся. Ну, мы народ заводской, порядок любим. Поел - за собой прибери, тарелку вымой. Свиньи свиньям, но как вечер, так я воду на щепках нагрею, в тазу подмышки, ноги, живот и прочие части тела сполосну. Берта удивлятся. Мало-помалу привыкат к моей гигиене и всей такой наличности. Вот однорядь спрашиват: а почто, руссише зольдат, мы вас грязнулям почитам? Отвечаю, как есть: эх, хозяюшка, не видала ты нашей русской баньки, не лежала на дубовом полочке, не парилась ты березовым веничком. У Берты глазки замаслялись: вас ист дас руска паня? Кой-как на словах объяснил.

Подсмотрел я да подслушал однажды, что за такое второе словечко у Валентина Чусовских. Оказалось просто. Войдет батарея в село, прокатит по главной улице, получит наряды по квартирам. Хорошо, разошлись батарейцы. Чусовских, как унтер, распоряжается: вы туда, мы сюда, главное, чтобы пушке удобно было. Выберет для себя избу или хату, поприветствует хозяйку, а глазами - ширк-чвырк. Неполадки сразу и усмотрел. Там дверь скособочилась, тут забор повалился, здесь крылечко подгнило, а то и ветром соломенную крышу разметало. “А что, хозяюшка, давно ли твой незабывнай забор чинил?”

Другая солдатка или просто одиночка только плечом дернет. Чинил да чинил, а что тебе до того? Но чаще улавливал он в свои сети. Пичуга и пискнуть не успела, как лапки опутаны крепкой петелькой.
- Достань-ко мужнин инструмент, у меня руки по дереву соскучились.
- Вы что ж, господин бомбардир, и по дереву умеете?
- Мы и по дереву, и по металлу, и по колокольному звону, сударушка, - подмигивает ей Чусовских.

Час-два, и поправлен плетень, переложено крылечко, дверь открывается-закрывается что твой модный ларчик с побрякушками и музыкой из “Чио-Чио-Сан”. Валентин топориком поигрывает, на хозяйку прищуривается. Дак стыдно тут не отплатить добром. И вытаскивает бабенка картохи чугунок, выкладывает сала шмат, а то водружает четверть с чистой самогонкой, по случаю где-то прихваченной.
- А голубенькой моей отпробуйте, Валентин Михайлович...
- Отчего ж... С нашим пренепременнейшим удовольствием, касатка.

Батарейцы давно такое за своим старшим фейерверкером заметили. Кто к кухне да к кашеварам льнет - батарейцы к Чусовских поближе. С ним и сытно, и удобно, и безопасно. Сало салом, от картохи горячей ко сну клонит, но после еды можно и пофантазировать на предмет кулинарных изысков. Кто вспомнит филипповские пирожки с Невского, кто - фаршированного поросенка, кто - галушки со сметаной. Но последнее слово всегда за Чусовских было.
- Французы лягушачьи лапки любят, это всем известно. Потому и кличут их “лягушатники”. Мы когда на Марне стояли, то ихний майор Пиншон эти лягушачьи лапки, ну, как вот ты семочки подсолнуховы лущишь, так и он их обсасывал. Пробовал ли я? Как не пробовать! Но дерьмо и есть дерьмо, хотя деликатес и все протчее вам с припеком. Вино же ихне тоже дрянь, кисло, хлябко, его пьешь, потом отрыжка так и прет. Говорю иху лётнанту Боскату: как вы эту кислятину пить способны? Он мне бает: надо с улиткам...
- С улитками?
- Скараготы называются, таки здоровы улитки, французы их нарочным образом ростят, ну, точно мы - цыплят. Выходят размером эти улитки-скараготы у них, почитай, с твой кулак. Одну слопашь, две недели сыт.
- Валентин Михайлович, ты что ж, и улиток ел?
- А ты что думашь? Будут французишки тебя пельменям кормить?
- Как же эту пакость есть-то? - басит ездовой Федосеев.
- Они их в вине вымочат, вышеуказанных скараготов, чесноком натрут, всяки приправы там, корица или тимьян, или перчик жгучий. И в ракушках на угольях пекут. Ничего! Под кислятину-вино всяка живность проскочит.
Батарейцы начинают чудить и выдумывать:
- А змей ты там не едывал, Михалыч?
- Вот слыхал я, китайцы муравьев жарят...
- Что там муравьи? Я в журнале читал, бразильянцы обезьян впрок коптят...
- Обезьяны на людей похожи. Только мозгов у них маловато, по-человечьи балакать не могут...

Поздней ночью эшелон долго стоит на каком-то перегоне.

Спрыгиваю из вагона. Иду вдоль состава. Разведка в карты режется и пиво пьют.

Стрелки второй роты спят, оставив дневального. Тот окликает меня. Это юнкер Пименов, молоденький, лопоухий, исполнительный. “Стой, пароль! - Шалаш. Ответ, юнкер? - Буква, господин штабс-капитан. - Что в роте? - В роте при наличном составе... - Тише, чего кричишь? Просто скажи: все в порядке? - Так точно, господин штабс-капитан! - И будет, голубчик...”

Прохожу площадки с артиллерией. Зачехленные гаубицы и пушки жерлами в черное небо смотрят. Потом два вагона с батарейскими лошадьми. Коноводы при них. Кто-то фонарем машет, рассматривая меня. Сами батарейцы, офицеры и орудийная прислуга, заняли два следующих вагона. Знаем, что там тесно, все же по тридцать человек, да с имуществом, но ничего не попишешь.

- Иван Аристархович, никак вы? - зовет меня знакомый голос.
- Я, Валентин. Чего сидишь здесь? В карауле, что ль?
- Нет. Там скучно. Здесь - пушка моя.
- Стрелки бают, ты с пушкой по ночам беседу ведешь.
- Лёпать, Иван Аристархович, не попретишь, язык-от что тоё помело. А по правде-то, не я съ-ей, это она - со мной.

Я слышу, как он улыбается в темноте. Вижу при тусклом свете огонька цыгарки его усы, высокие скулы, озорной блеск глаза.

- Хотел все с тобой поговорить, Валентин Михайлович.
- Никак Любонька к вам ходила, жалилась и от войны просила меня освободить?
- Нехорошо это, Валентин. Девчонка же совсем.
- Двадцать два, однако, Иван Аристархович, была девчонкой до песни звонкой, - хмыкнул, сам себя оправдывая, потом добавил. - Что нехорошо, это разница у нас, что да - то да. Мне-то нынче, в сентябре, тридцать три стукнет. С другой стороны, Иван Аристархович, отец мой был старше моей мамани аж на семнадцать годков. И ништо, четверых родили, всех вырастили.
- Женишься на ней?
- Это, Иван Аристархович, повременить надо. Потому что кака така любовь во время наше смутно? У нее это - экзальтация, то бишь временно помрачение духа посредством нервенного заскока!..
- Черт, где ты таких слов поднабрался?
- А эт, Аристархович, ишо с острова Русского. Там у нас гарнизонна библиотека имелась. А я до книг всегда очень даже охоч был. Ту ж энциклопедию Брокгауза и Ефрона штудировал. Порядком даже ценного в тех книгах. Так и заучил что тот же внутренний устав: экзальтация. А то ишо есть: лупонарий...

Вглядываюсь в темноте, не насмешничает ли? Нет, вроде как серьезно - о лупанарии-то. Про себя говорю, что надо с Валентином поосторожней. Старослужащие - это ж целая эпоха нашей Армии. Может вытянуться во фрунт, глазами есть, по чести честь, и слова поперек не скажет, нет такого в привычке, и все сделает, как приказано. Но хитро подкузьмит тебя, в дураках все равно ты, офицер, и останешься.

Осторожно меняю тему.
- Скучаешь по дому?
- По деревне-то? Не очень, отвык. Давно там не был. А вот по крепости, Аристархович... эх, да что баять-то, я же тамочки и умишком начал проникать, что к чему да по какому случаю...

Там, на острове Русском, во Владивостоке, у парня с Ижевского Завода вся мирная жизнь и состоялась. Та самая, о которой мы мечтаем и видим сны по ночам.

По его рассказам, все было размеренно, уставно. Гарнизонная служба, занятия с офицерами, разборка-чистка-сборка орудий, караулы, рабочие и строительные наряды, инспекторские смотры, выезды на позиции, стрельба по мишеням на море, ежедневная рутина, питание было отменное, лососину подавали во всех видах, оттуда у Валентина и любовь к рыбным блюдам, по церковным праздникам вина выдавали да водку по бутылке на брата, и странное дело - пьяных, валяющихся в канавах и лужах, не было совсем.

Тогда же первая любовь случилась у Валентина. Сам, как-то на дневке, поведал. Сидели мы с ним в тенечке яблонь барских, да простоквашу из крынки хлебом вымакивали. Отчего-то вопроминания нахлынули на бравого батарейца. О давно прошедших днях, о другой жизни.

Отпускали их на побывку на ту сторону, во Владивосток. Там однажды и встретился с молодкой. Была она горничной у тамошней богатейшей купчихи. Столкнулись как раз в лавке модных товаров.

Ему тогда 23, бескозырка набок, грудь колесом, говорит вежливо, употребляет разные культурные слова: “Петарда, любезная Ольга Пална, есть небольшой сигнальный разрывной снаряд”. Или: “Так, русские соловьи выводят рулады на семнадцать коленец, тогда как германские, с обедненным спиритуализмом, обладают возможностями только на восемь!”

Она, Оленька, чуть моложе, но цену себе знает. Возраст сахарных петушков прошел. В глазах - патока медовая, на устах легкие приятные словечки. Понравился ей молодой бомбардир. Стали встречаться. Валентин ей то сережки серебряные купит, то колечко с бирюзой, то платок расписной с кистями. А то намекнула она, что у подружки хозяева подарили ботики на кнопочках, так Валентин через неделю такие же ботики перед Оленькой выложил.

Все бы хорошо, да только приключился с ними, как он сообщил, печальный апофеоз. Пустил его командир на побывку во внеурочный день. Валентин недолго собираясь, на катер и на ту сторону, к своей любушке. С катера на пристань, пошагал по прешпекту. Перед офицерами козыряет, душа томится - сейчас свою Оленьку увидит. Вдруг на сторону глянул: она сама, собственной прелестной персоной, сидит на скамейке, под манчжурским лимонным кленом. Рядом какой-то матрос, молодой тоже, сам из себя видный, чернявый, за руку Оленьку держит, с ухмылкой что-то ей нашептывает. А она... вся цветет. Щечки пунцовые, губки влажные, глазки так и плывут за синие дали от слов матросика.

Подошел к парочке Валентин. Так и так, извините, конечно, что ваше рандеву нарушаю. Однако хочу лично удостовериться, что эта барышня с вами, господин матрос, по собственной охотке и желанию...

Матрос удивился. Спрашивает: Оленька, а это еще что за солдатское мурло нам свет застит? Оленька головку клонит: не знаю, Гаврюша, этого солдата или даже бомбардира. Глазки паточные отводит, голосок тонкий, нежный, только изменщицкий.

Валентин при том чуть дара речи не лишился. Окстись, душенька! Как это ты меня не знашь? А колечко на пальчике твоем кто тебе дарил? А сережки в твоем перламутровом ушке? А ботики, в которых ты сейчас к матросу на свиданье прибежала...

“А ботики мне хозяйка подарила за старания мои!” - перебила она его.

Хотел было оспорить это откровенное вранье Чусовских. Только в этот самый момент матрос поднимается. Не успел Валентин и подумать, зачем это матрос поднимается, как тот сразу со всеху размаху - да в ухо его!

Это, говорит, чтобы ты лучше слышал.

Только не учел матрос, что бомбардир Чусовских к тому времени столько снарядов из своей пушки Канэ выпустил, что образовалась у него в некотором роде тугоухость. Или как он выражался, адаптация к звуковым ударам.

Протряс головой Валентин, спрашивает: “Почто дерешься, матрос? Вроде бы тебя не обижал, слов тебе плохих не говорил...”

А матрос в ответ: “Ах, мало тебе?” И будто скипидару под хвост брызнули - тигра тигрой кинулся на бомбардира!

- Одного, Иван Аристархович, не взял матросик в толк. Мы ж, парни молоды, в Заводе в Ижевском тоже, бывалоча, дурили: зимой на Пруд выходили, на кулачках бились, удаль казали. Да и дома, в деревне, с ребятам не только в лапту гоняли. В общем, кинулся он на меня, а я возьми да заклинь его покрепче. Матросик тот со склешей и сковырнись. Едва откачали его. Н-да...

Чусовских пыхнул своей трубочкой. Потом раздумчиво завершил:
- Не откачали бы, попал бы я в тюрьму. Потому как непозволительно это, бить матроса до смерти. Боженька не оставил. Ишо там был офицер-артиллерист, как раз у сапожника сапоги подбивал, из кута выходил и засвидетельствовал: матрос первый налетел, а солдат артиллерийской службы защищался. Потом патрулю все, как было, доложил. Отпустили меня...
- А с Оленькой-то что?
- Что ж с Оленькой? Кажный человек свою волю и симпатии имет, - сказал он. - Не потому лохань дорога, что стара, а потому что ишо не худа.

Наверное, с того случая и родилась в нем некая особая удаль по женскому полу. Он, конечно, и крылечко переложит, и хлевок подобьет, и поросенка закоптит, но вот чтобы прикипеть к какой - так это уже “не грусти, не тоскуй при луне голубой...”

Мы давно уже катились снова в ночи. Прошли с ним в вагон к батарейцам. Тут у них и самовар грелся. Кто-то распивал бутылочку водки, закусывая луковицей. Кто-то храпел во всю мочь, наработавшись за день. Кто-то тихо переговаривался.

Подсели подле самовара. Вагон качался и иногда словно бы проваливался в бездну. Чай был густой, заваренный на травах, которые, где бы он ни был, Валентин набирал и сушил, набивая пучками мешки.




Часть 2


+ + +
Через день уже на походе снова. Топает батальон двумя колоннами. Красных не видать. Однако из штаба дивизии доносят, что крупный отряд движется нам навстречу.

Под деревней Ивлинка столкнулись мы. Разведчики сообщили: выдвигается коммунистический полк, усиленный красными курсантами. Очень хорошо, вот вас нам и нужно. Две роты рассыпались боевым порядком, быстрым ударом вперед. Красную заставу из деревни выбили. Сами заняли деревню.

Большевички на следующий день подтянулись и в контр-атаку. Ах, мало показалось? Что ж, не эдаких видали, да редко мигали. Встретили мы их нечастым ружейными огнем. Дали им развернуться, подняться на заколосившихся овсах. Потом за артдивизионом слово.

Три пушки и обе гаубицы наши с закрытых позиций как жахнули, так и разнесли и полк, и роту курсантов. Опять любовался я, как старший фейервейкер Чусовских обходится со своим орудием. Как отлаженно работают номерные, как жарят из пяти могучих смертоносных стволов по врагу. Вздыбливается земля вдалеке. И бегут красные армейцы, бросая свои винтовки, падая под свинцом и железом.

В Ивлинке простояли дней пять. Ждали приказа, что дальше нам делать. Кто ждет, а кто и безо всякого приказа жизни роман пишет. Уже на второй день после боя, иду я с капитаном Шишковым по сельской улице, проверяем, как разместились стрелки и командиры. А из самой нарядной избы - гитарные переливы:
Ах зачем эта ночь так была хороша!
Не болела бы грудь, не страдала б душа!..
Полюбил я ее, полюбил горячо,
А она на любовь смотрит так холодну.

Голос знакомый. Хороший, теплый, с легкой трещинкой. Такие голоса располагают к доверию и дружбе.

У крыльца видим поручика Фролова.
- Твои здесь?
- Чусовских обхаживает владелицу. Нюх у него, господа, на это дело - только мертвый не позавидует. Не успели мы вздохнуть, он уже прицел взял.
Мы переглянулись с Шишковым.
- Заглянем?
- Незваный гость, Иван Аристархович...
- К земляку я могу без китайских церемоний!

Заходим в дом. Топаем по плакучим половым доскам. Открываем дверь. Слюнки так и потекли! На столе большое деревянное блюдо с квашеной капустой, да другое - с мочеными яблоками, мятая картоха навалена в миски, половина гуся, от другой половины одни косточки, ломти хлеба, колбаса нарезана, бутылка самогона ополовинена. Как охотники Крестовского любят выпить, так артиллеристы умеют поесть. Хозяйка, бабенка лет тридцати, гладкая, веселая, с глазами счастливыми, сразу нам засмеялась:
- Как подгадала, еще квашеной капустки из погреба достала.

Батарейцы, заметив нас, стали подниматься. Мы им дали знак, чтобы продолжали. Все номера второго орудия здесь. Наводящий Запасов, подающий Лукошкин, заряжающий Васильев, двое ездовых. Фролов - старший офицер.

Чусовских меня заприметил, положил ладонь на струны.

- Хорошая песня, Валентин. Что там дальше?

Он улыбнулся, пробежал пальцами по струнам переборчиком, снова :
Не понравился ей моей жизни конец,
С нелюбимым назло мне пошла под венец.
Не видала она, что я в церкви стоял,
Прислонившись к стене, безутешно рыдал.

Сколько себя помню, задавался одним и тем же вопросом: отчего это ей не понравился конец его жизни? Ведь пока он не умер, конца-то и не было. Не могло быть. С самого детства, с тех вечеров, когда отец мой возвращался с объезда, целовал меня, колясь жестким усом, потом шел мыться, потом долго сидел то с управляющим, то с Тихоном, нашим пасечником и кучером, к которому у него была душевная привязанность.

А в это время из кухни поднимался вкусный чад: там готовилось жаркое или пеклись пироги с вязигой. Наконец, накрывали на стол, отец никогда не отпускал без обеда тех, кто был у нас в доме. А после обеда пересаживался на оттоманку с черными лаковыми башенками по углам, брал свою семиструнную гитару. И пел тот же самый старинный романс.

Но не могла же знать неверная, будет ли конец его жизни счастливым и благополучным или будет он всеми позабыт-позаброшен.

Звуки вальса неслись, веселился наш дом,
Из каморки своей я пробрался тайком.
Вышел на берег я - небосвод голубой...
Любовался, стоял я над Камой-рекой.

Насчет реки тоже была закавыка. Мой кузен, приехавший из Костромы, пел те же строки, но река была Волга. Наш князь Кугушев убеждал всех, что да, именно Волга и должна быть, раз его предки из Казани. Волга - главная река, душа всех русских песен. Есаул Забелин с сомнением пожимал плечами - вроде бы слышал он, что должно быть: стоял я над Доном-рекой. Песня-то казачья. И не звуки вальса, а звуки пира.

Корнет Патрикеев в ответ пожимал плечами:
- Господа, не может быть никакого сомнения, что этот куплет должен петься так, как он был сочинен: “И под ветром стоял я над стылой Невой”.

...Засиделись мы в тот вечер. Не хотелось никуда уходить. Разогрелись все самогонкой да гусем, да картохой с капусткой. Опять, после романсов, которых Чусовских знал огромное множество, перекинулись на кухню. Валентин тут соловушкой распелся:
- Ах, да что там заграница? Бывал я, братцы, за этой границей. Немца взять, он же народишко беднай. Мы на стол коровай пятифунтовой, германец - три тоненьких кусочка, и те половинит. Мы чай - вон-ко! - из двухведерна самовара дуем, они свой кофий из махоньких чашечек. Огурцы мы солим бочкам, капусту квасим кадкам, а пельмени... братики вы мои, пельмени-то, - от удовольствия Чусовских аж зажмурился, - по пять тыщ штук лепим, на сурову нитку да на мороз, в сени. Немец тот же и знать не знат, что ессь таков пельмень, и с чем его потреблять надобно.

Так убежденно Валентин Чусовских говорил, что хозяйка, присевшая вроде бы с его правой стороны, запылала огнем:
- А что, Валентин Михайлыч, не хотите ли отведать окорока?
- Хм, окорочок-от, любезна Матрена Никитишна, да с хренцом, был бы совсем даже в самоё то. И господа офицеры наши, лихи командиры, пусть душеньку потешут. Нам ить ишо до самой Москвы до белокаменной шарашиться.

Ай да Чусовских! Ай да выхватил окорок! Нежный, мясцо прокопченое сладкое, во рту тает. Уплели мы его в один присест. И тертый хренок прикончили.

Уже запоздно, однако, стала проявлять хозяюшка признаки нетерпения. Время к полуночи, вроде бы все поели, все попили, и песни грустные попели, о любви и разлуке попомнили, пора и честь знать, звездочки давно уже на небушке черном светят, луна взошла, с дороги не собьетесь.

Попрощались мы, стали уходить. Последних, порядочно выпивших ездового Мукасея и подающего Лукошкина, она смех-смехом, но взашей вытолкала.

Мы пошли по своим домам.

- Экий удалец, - восхитился Шишков с изрядной долей зависти. - Да как ловко он к окорочку подвел. Бабенка, небось, и сама не поняла, с чего ее в жар кинуло.
- Вятский, что ты хочешь, - сказал я. - А вятские - мужики хватские...

Все пять дней батарейцы-пушечники словно сыр в масле. Матрена Никитична была вдовой-солдаткой, бездетной, но с умом практическим. Она-то беспременно и покормит, и напоит, и баньку истопит. Только вы, солдатики, мне сенца накосите-ка. Вон они, три литовочки отбитые, ждут рук мужицких. Да скотник поправьте, а то хряк нижний венец прогрыз. Да крышу тесом поправьте. Не лезть же мне, бабе, на такую верхотуру. А где я вино хлебное беру, то не ваша забота. И отчего караваи мои такие пышные, вам не доведаться. И как получилось, что Валентин Михайлович, ваш старший фейерверкер, на пуховой перине спит до полудня, это и вовсе не про вас.

Однако и этому раю на земле окончаться стало.

У парома через реку Сейм был у нас тяжелый бой. Там потеряли мы нашего монаха Исидора, воина и молитвенника. Там снова показал Валентин Чусовских, что есть русский артиллерист. Такого мастерства даже мы с подполковником Волховским не видали. Он из своей трехдюймовки умудрился одиночного красного командира в куски разорвать. С открытой позиции, прямой наводкой. Увидели красные конники, что выделывают с ними наши пушкари, да задали такого драпа, что только держись.

- Што, нахлебались киселя - животы вспучило? Щас мы вам протряску устроим, - покрикивал весело Чусовских.

Его пушка ухала и ухала вдогонку красным.

Наконец Фролов скомандовал:
- Прекратить огонь!
Чусовских с сожалением оторвался от панорамы. Похлопал ладонью по горячему стальному стволу.
- Умница девочка...

После боя, который чуть было не встал нам в полную роту, получили мы приказ отойти. Командование вело перемещение войск, собираясь с силами. Поговаривали, что танки к нам английские прибудут.

На той стороне, судя по всему тоже не дремали. Засылали повсюду лазутчиков. Он с виду обычный мужичок, на телеге ползет, армячишко на нем до ниточек прозрачный, опорки веревкой подвязаны, лошаденка вот-вот падет, а оказывается, объездил уже чуть не три уезда, и каждый наш полк, каждую батарею, чуть не каждого кашевара переписал в замусленную тетрадку.

Шпиона этого мы взяли опять же благодаря Валентину. Прохлаждался наш старший фейерверкер возле молодки по имени Варюшка, совсем как мою звали. Пока слова ей всякие закадычные говорил, сам глазом по сторонам. И заметил этого лазутчика, угадал его по вороватому взгляду на наши орудия. Опередил на патронной коляске, подлетел к офицерскому посту:
- Ребяты, там какой-то варнак на мою пушечку глаз положил. Антиресно даже, чего это ему надо от чужих орудий?

На заставе мужичка взяли. Котомку вытряхнули да вывернули. Нашли в тетрадке записи: 2 самовара, 48 стаканов, 3 оглобли, в три пальца... Тряхнули его, выяснили, что за оглобли в три пальца. Это ж наши три пушки калибра в три дюйма. А самовары - гаубицы калибра 48 линий... Сам же бывший унтер Волынского полка, затем в разведке у красных. Понял он, что смертушка его пришла, стал рассказывать без утайки, торопился, словно мы гнали его.

Расстреляли мы его тем же вечером.

Подполковник Волховской поблагодарил старшего фейерверкера за бдительность.

Только видел я, что где-то далеко мысли Валентина.
- Разрешите идти, господин подполковник?

А сам уже летит - надо видеть, как этот сильный, опытный воин, словно мальчишка, побежал назад.

Варюшка была племянницей мирового судьи. Того судью большевики на березе повесили, еще как только свою власть устанавливали. Варюшка того не видела, она из Москвы как раз за провиантом ехала. Позвал ее дядя письмом, мол, подкормишься, не умирать же там, в Москве обнищалой.

Пока Варюшка добралась до села Покровского, был дядя уже казнен, имение пограблено и сожженно, пасека разорена, пчелы в зиму повымерзли, тетка от горя оказалась словно помешанная. Чем жила - куски по дворам собирала. Ничего, русские бабы жалостливы, давали. Так и осталась Варюшка в этом Покровском, за теткой смотреть да самой выживать в одичалой стране.

Пушкарям от меня приказание: разместиться в сожженном имении. Вроде бы даже поворчали. Дескать, охотникам-башибузукам все самое первое, стрелкам все самое лучшее. А на них, батарейцев, всем плевать с высокой колоколенки. До села около версты, не находишься и не наездишься. На всех - два флигеля, в котором раньше прислуга жила, да большой пустой амбар. Из того амбара даже мыши ушли, оказалось им легче прокормиться в поле, чем в этом пожженном месте.

Один Валентин Чусовских словно и не замечает ничего. Он уже под чарами Афродиты. Молодых гоняет по всем унтерским правилам. “Это что ж? Это не на брусчатке в тюремном дворе спать... Крыша есть, стены есть, с-под-дувала не тянет?”

Первую ночь кое-как перебились. Изжарили поросенка, потом подавили клопов на сенниках. Наутро поехали артиллеристы к нам, стрелкам. Чусовских за старшего.
- Подмогите, ребяты.
- Что случилось?
- Так благодарность должна как-то материально выражаться.

Стали мы объяснять жителям Покровского. Да, материально. Например, в провизии, в фураже, а также в постельных принадлежностях, как-то: матрацы, тюфяки, подушки. Солдатские одеяла мы в обозе возили за собой, помня, что за летом опять придет осень и зима. И если не возьмем мы Москву, то придется, возможно, ночевать в поле у костров, в зимовниках, по чужим дворам.

Штабс-капитану Соловьеву, подпоручику Зале и поручику Фролову с их батарейцами выделили один флигель. Мы пошли было представляться сумасшедшей вдове мирового судьи. Но вид ее был такой растерзанный, что мы побыстрее ретировались. Даже не заметили девушку, что возле нее находилась.

Старший фейерверкер Чусовских, напротив, вокруг них так и кружится. Чисто шмель у клеверного цветка. Всю прислугу второго и третьего орудий поселил во второй флигель. Своим ребятам приказал навести порядок в обоих домиках. Они всю грязь, что за зиму тяжелую да за лето набралась, повымыли, повычистили. Госпожа Алябьева никак не могла взять в толк, откуда такая щедрость Господня - все как по-щучьему веленью, по забытому хотенью. А Чусовских уже выслал повозку к нашим кашеварам. Усиленный рацион потребовал.

Наверное, впервые за много месяцев наелись хозяева, помешанная вдова с племянницей. В тот день наварили пшенной каши, да с мясом - как раз корова брела через дорогу в Покровском, чуть прапорщика Власова не забодала. Пришлось стрельнуть ей в ухо. Хозяевам, конечно, за потерю коровы заплатили.

На следующий день смотрю: опять батарейцы к стрелкам катят. Просят подсобить: строить будут... баньку.
- Кому?
- Старой графине с племянницей. Нужен инструмент да леса хоть какого.

Что ж, для доброго дела и мозолей не пожалей! Скоро обнаружилось, что есть в одном брошенном хозяйстве почти новая баня. Дюжине батарейцев и стрелков ничего не стоило ее разобрать, на подводы погрузить, отвезти в разореное имение. К полудню назавтра уже топилась каменка.

- Сляпали не по-русски, - пожимал плечами Валентин. - Вместо каменки - бочку железну вделали, камней навалили. Ну, ничего, не до жиру - быть бы живу...

И рвался из жестяной трубы дым с искрами. Топили батарейцы свою баньку, сами пробовали ее, первый жар брали, потом снова воду таскали, вели под руки безумную госпожу Алябьеву.

Как вышли обе женщины, помывшись, так все и ахнули: Варюшка из замарашки в красавицу писаную обратилась. Загомонили башибузуки Крестовского, зашевелились наши молодцы-офицеры из рот, наладились было с визитами, тут Чусовских ко мне прискакал на той же патронной бричке:
- Иван Аристархович, непорядок это, - с ходу завозмущался он. - Поручик Лепешинский где был, когда мы в пустом амбаре на голой земле спали? Нонче подкаты под Варюшку, букет ромашек дарит. Полный симпозиум и гонобабель!

Честно сказать, я не знал что делать. Чусовских не офицер, он только старший фейерверкер, то есть унтер. Он не может указывать офицеру, что тому разрешено, а что нет. Однако по тому авторитету, что у него, мало кто из старых офицеров сравнится. Если уж Вика Крестовский с ним всегда за ручку, с уважением, если даже Василий Сергеевич у него совета иной раз спросит. Обо мне и говорить нечего, одна его эпопея в плену чего стоит. Да французский Военный крест!

- Обожди, Валентин, ты чего раскипятился?
- Как же, Иван Аристархович? Он сегодня цветы, завтра шоколадны конфекты...
- Где ему взять тех конфет?
- Где-где? Полковник Саввич выдаст, у него два ящика полным-полно набиты, везет ишо с Харькова.
- Не выдаст.
- Еще как выдаст! Мне, может, и прижмет, мне не положено, а молодчику этому - по отцовой жалости и сыпанет фунта три...
- Да что ты хочешь от меня?
- Скажите, пра, слово свое, Иван Аристархович! Не дело это, что поручик в чужой палисадник полез.
- Ты сам-то, Валентин, понимаешь, о чем просишь?
- Не командира - земляка убалакиваю. Неужто земляк, вяткая кровинка, свому не подможет?

А сам смотрит мне в лицо - никто в жизни меня так не просил, никто так в лицо не смотрел. Даже ус его старорежимный подрагивает. Видать, взяла силу над гением войны эта девчоночка.

Грешен, Господи, грешен. Тем же днем вызвал поручика Лепешинского, приказал ему отправляться в командировку. У него глаза возмущенные и круглые. Куда? Поезжай, голубчик, в Ростов. Нам для пулеметов чехлы кожаные положены.

- Какие чехлы, Иван Аристархович? Зачем нам чехлы?

Ах, какой непонятливый! Говорю же, поезжай в Ростов, погуляй там, в театр зайди, в ресторане посиди, чехлы кожаные для пулеметов в Отделе снабжения постарайся достать, следующим же санитарным эшелоном и поезжай, возьми стрелка, кого хочешь, будет тебе подмогой, командировка на неделю, раньше можешь не возвращаться...

Кажется, все понял Лепешинский.
- Разрешите идти, господин штабс-капитан?
- Нужные бумаги в канцелярии у писарей возьмите, поручик.

Вечером на лазаретной пролетке подъехал я к батарейцам.

Во флигеле, где Соловьев остановился, темные окна. В другом зато - ярко освещены. Оттуда слышны голоса, потом взрывы смеха, потом слышна гитара, и так она ведет мелодию, что сердце останавливается от красоты и душевной нежности.

Поднялся я по крыльцу. Открыл дверь, зашел, на миг зажмурился - не иначе как батарейцы позаимствовали в закрытой и забитой Покровской церкви все свечи, что нашли там. Жарко горят они.

На столе - пир горой. Из выпивки - всего одна четверть. И та, похоже, долго еще будет стоят недобитой. Потому что вроде бы никто и не тянется к ней. Картофельное пюре в огромной кастрюле, тушеная рыба на двух-аршинной сковороде, что осталась нам после монаха Исидора - понял я, куда гнали батарейцы этим утром, не иначе, как на Сейм, рыбалить. В деревянном блюде огурчики малосольные, в другом грибочки, еще яйца вкрутую сваренные, аккуратно разрезаны и сметаной залиты.

- Господин штабс-капитан, просим к столу. Стаканчик? - предлагает тут же поручик Фролов.

Сразу и не замечаю, что смотрит на меня немолодая женщина. Платье на ней старое, истрепанное, хотя чистое, седые космы выбились из-под шали, глаза несколько встревоженные.

- Это наш Иван Аристархович, - представляют меня батарейцы.

Она вопросительно переводит глаза с одного на другого, потом на меня.

Валентин тут же отставляет свою гитару, приближается к ней, склоняется, что-то тихо говорит ей. Лицо женщины разглаживается, беспокойство в глазах угасает. Я принят в ее сумеречное сознание.

Тот вечер врезался мне в память. Посреди войны, боев, тяжелых, невыносимых переходов, атак, ранений и смертей - тихий, летний, совсем дачный вечер, неизвестно, откуда взятые бархатные занавеси, кресла, обтянутые парусиной, негромкие голоса офицеров и стрелков, мирные, приглушенные улыбки, все повернулись в сторону двух женщин, пожилой и молоденькой, с чистым светлым личиком.

Это и есть Варюшка. Голубенькие глазки, высокие деревенские скулы, чуть вздернутый носик, милая улыбка, а присмотрись - графиня и есть. Породу-то не выведешь.

Мы слушаем, как играет Валентин. Быстры и умелы его пальцы. С первых же аккордов только последний глухарь не услышит, что талантище дан старшему фейерверкеру - великий. То бегут пальцы, точно бусинки перловые рассыпают и подхватывают, то останавливаются и медной отточенной нотой замирают.

Играет он то русское, то что-то испанское или французское. Где тот грубоватый артиллерист? Чуткий, нежный музыкант перед нами. Сосредоточен на гитаре, капельки пота на лбу. Ласкает ее, просит, требует у нее. И она звенит в его руках, послушная, благодарная... Я таких мелодий и не слышал. Откуда подхватил он их? В лагерных бараках или на пересыльных пунктах? В казармах под Марселем, в лагере на Марне или в трюме парохода, что тяжело бултыхался по серо-стальной Балтике?

Оглянулся я на офицеров-батарейцев. Никто даже не оспаривает его права. Он властелин чувств и дум на этот вечер. И Варюшка Алябьева - вся порыв, вся к нему. Ах, музыка, музыка, - тайну твою никому не разгадать.

Четыре дня спустя, мы занимаем позиции вместо потрепанных Алексеевцев. Дивизионная разведка сообщает: надвигаются на нас силы красных. Три пехотных полка, артиллерия, еще два кавалерийских эскадрона. Охотники Вики Крестовского подтверждают и уточняют данные. Два бронепоезда красных гуляют по фронту, прикрывая подход новых частей.

Наши батарейцы стоят на краю деревеньки, разместились в крайних домах да на сеновалах. Пушки поприкрыли, одну вообще в сарай упрятали, но так, что в случае атаки, пушка за считанные секунды выкатывалась на позицию. Зато со стороны дороги и поля с чахлым недозрелым овсом никакой разведчик ничего не заметит.

Сами ребята, человек восемь из расчета, в пристройке собрались. Я неслышно приблизился. Опять тары-бары-растабары. Любит русский человек потешить душеньку былью-небылью. Разумеется, голос Чусовских:
- Германски девки, робяты, вроде бы ничего. И титьки, и гузно кругло, есть что в грабалках подержать, пошти што как у наших. Однако тот же поп, да не тот же треп. Нашу возьмешь, она и обмерла. И держишь потом на руках, а у самого сердце захлыныват. Германка совсем другой коленкор. Ты на германку залезь, так она и с-под тебя свои финиги подсчитыват: у зеленщинка три оставила, в бакалейной лавке восемь, молошнику четыре дала, итого пятнадцать, куды ж ишо пять закатилось? Ты ей в ухо трынчишь: Берта, хрень собачья, будет тебе считать свои финиги, всех не пересчиташь, а удовольствию проскочишь. Куда там! Фсе снаю, майн либер, але кута ишо фюнф пфиника потевалось?.. Тьфу ты, чертова морошка!

Батарейцы хохочут, предлагают свои решения:
- Ты, Михалыч, ей загодя финигами ихними побренчи. Мол, будешь ласка, будет и колбаска...
- Жикни ей покрепче по хлебам-то! Неча в кровати финансы считать.
- Такой жикнешь. Она, небось, за финиги свои тебе башку оторвет.
- А я вот скажу, ребята, что была у меня немочка. В Самаре, до войны еще. Такая девочка, голову я терял по ней. Никаких пфеннигов не считала...
- Ну, так то ж наша немка, русская, - тянет басом заряжающий Васильев. - А то речь была про тамошних...

Я присоседился к ним. Налили мне кружку чая, дали два куска колотого сахара. Радует меня, что настрой у офицеров и стрелков бодрый. И это несмотря на последние тяжелые потери. Видим, чувствуем, что сопротивление красных растет. Какая-то сволочь незримо, но крепко им помогает. Аэропланы у них появились, тяжелая артиллерия, о пулеметах не говорю вообще - на каждый наш по семь-восемь их. Но нет у нас сомнения - выкинем всех этих интернационалистов из Москвы, из стольного Питера, из губерний и дальних окраин.

Пока пью чай вприкусочку, Валентин уже тему сменил:
- А на Маслену-то! Моя сваття блинов напечет - башни Вавилонски, маслом текут... Меда липова в маленку нальет, ты блины-те в мед мачешь, да в пасть, да в пасть. Да молоком холодным, из сенцов принесенным, запивашь. Почитай, цельну неделю одне блины и лопали, сало на бока нагоняли. Оттого-то и бабенки наши гладки, ребятишки здоровеньки, круглолицы. Оттого и бабки-деды по сту лет живывали. Да где ты такой благодати и полноты жизни найдешь?
- А что, Валентин Михайлович, покровскую графиньку уговорил ты али как? - высунулся вдруг ездовой Мукасей ни с того, ни с сего.

Долго и пристально посмотрел Чусовских. До того пристально, что даже нехорошее чувство закралось. Ох, не надо Мукасею лезть поперек батьки да в пекло. Не на того напал. Вспомнил я взволнованность Валентина, когда просил он меня о поручике Лепешинском. Вспомнил, как баньку ставили батарейцы. Да про тот вечер с гитарной колдовской игрой.

- А до графских дел, Петруха, тебе беспокоиться не след, - наконец, врастановочку, каждое слово проговаривая, ответил Чусовских.

И так он это сказал, так посмотрел на ездового, так тяжело и убедительно, что захотелось Мукасею голову в плечи спрятать, закопошился он, подхекнув для порядка, потом и вовсе отсел, ушел в угол, оттуда чай свой вприхлюпочку допивал.

Валентин Чусовских снова о своих заморских авантюрах уже рассказывал:
- Французишки только на покрас баски. Скупейный народишко. Бывалоча, зайдем к таверну: вэн-руж, силь-ву-пле! Красненького налей! Да наш кабатчик, даром что обдирала, в таком случае бочонок выкатит: защитнички пришлепали, пей, ребята, однова живем, сегодня дышим, завтра - по небу парим. Не то французишки. Чуть-что: у-ля-ля! Аве-ву д-аржан? Что значит: а есть ли у тебя денюшка? Едренькина фенька! Я что, на бродягу похож, что без денег в твою таверну пришел? Кинешь ему серебряной франк: куси, жан-пердель, не поддельнай ли? Другой и куснет, на зубок пробует, а то вдруг русский фейерверкер ему франк из свинца отлил?

Батарейцы крутят головами. Неужто такие дурни? Кому ж это надо, из свинца их франки лить. У нас из чистого серебра рублей начеканено - любой турок иль француз последние муслина да камамберы-сыры нам продаст.

Запалил свою трубочку Чусовских, пыхнул терпким дымом. Сказал еще:
- Нет, ребяты, постранничал я по свету, по Европам этим. Нету другой такой земли, как наша русская сторонушка, нет других таких женщин, как наши русски боярыни. Дал бы Господь сволочь эту большевицкую распатронить - я за кажный бы день под ясным русским солнышком Христу Богу молился бы беспрестанно...

+
Из дивизии приказ. Передать пушечную батарею N-скому полку, что прибывает из тыла. Самим отмаршировать к сельцу Ново-Липское, там остановиться, занять позиции. Подполковник Волховской будто почуял что-то неладное. Он после потери сына очень чувствительный стал. То Евангелие читает, то думает чего-то.

Но приказ есть приказ. Погрузили пушечную батарею на платформы. Отправили по железной дороге, пожелав скорее возвращаться. Отбыли с пушками поручик Фролов за командира батареи, а с ним еще двадцать семь батарейцев, восемь артиллерийских разведчиков и наблюдателей с телефонами, да еще шесть ездовых.

Не проходит и недели, как поручик Фролов с восемнадцатью батарейцами и двумя пушками - опять с нами. На самом лица нет. Потерял пушку с первом же бою. А с нею девять батарейцев и ездового. Сам ранен в ногу, сидит на топчане, ус рыжий кусает. Вид у него истерзанный.

- Что с Валентином Чусовских? - спрашиваю.
- Там остался, Иван Аристархович, - говорит, ус его дергается, подбородок прыгает.

Я не мог видеть этого. Вышел из дома.

Батарейцы уже приняты назад в артдивизион. Братья-артиллеристы к ним с жалостью, так уж у нас повелось. Кормят, поят, лучший кусок - вернувшимся, самую глубокую чарочку - им же. Те не таятся. Командование поругивают. На кой ляд пристало отправлять нас к чужим? Свой батальон - это Азов-город неприступный. Наши бы стрелки не убежали, оставив пушки без прикрытия. Офицеры бы костьми полегли, но конницу до пушек не пустили бы.

Те же... Эх, где же ваша слава?

Не выдержали визга и воя красной бригады. Побежали солдатики, драпанули на стыд и срам русского оружия. О пушкарях враз позабыли. Как увидел это Фролов, то все правильно оценил. Два орудия на передки! Наши кони сильные, вытянут. Оторвемся. Третье орудие должно красных сдерживать.

- Чусовских остался?
- Вы же знаете его, Иван Аристархович...

У подполковника Волховского позже ведем беседу с поручиком Фроловым. Он, бледный, как смерть, но очень уж спокойный. Все подробно рассказывает. Да, отвел два орудия. Теперь они должны были прикрывать отход расчета Чусовских. Начали бить по красным. А пушки нет как нет. Не выскакивает из клещей четверка резвая. Не тащит “умницу-девочку” с зарядным ящиком. Не сидят на лафете батарейцы.

На той линии остановился Фролов с двумя трех-дюймовками. Без пехотного прикрытия, без связи с ротами N-ского полка. Просто в чистом поле, на невысоком косогоре. Встал и бил по красным, покуда видны были. Точным огнем остановил. И потом бил и бил. До самого вечера. Видать, подумали, что сила стоит за пушкарями, что не боятся в поле чистом против их орды стоять. Ушли.

Ночью же Фролов, несмотря на ранение в ногу, сам в разведку отправился. Лично удостоверился, что произошло. Лошадей красные пулеметными очередями перебили, с тачанок, видать. Ребят-батарейцев нашел, прапорщика Лукошкина, подпоручика Запасова, ездового Егорчука. Сбросили их в окоп красные, едва землей присыпали.

- А Чусовских?
- Ни пушки, ни Чусовских, ни Васильева, ни других номерных, господин подполковник.

В глаза не смотрит Фролов.

После того, как он уходит, я говорю штабс-капитану Соловьеву:
- Присмотрите за ним, Владимир Алексеевич. Не нравится он мне...

Поздно вечером ко мне подпоручик Лискин вбегает.
- Господин штабс-капитан, у нас беда! Фролов стреляться хочет. Ребята его сейчас держат...

Я поспешил к домам, где артиллеристы были размещена. Так и есть, сидит поручик на койке, руки сзади веревочкой стянуты. На лбу жила вздулась, зубами скрипит.
- Иван Аристархович, я что, преступник? Прикажите этим каторжанам меня развязать!
Капитан Сергиевский за мной. Стоит, лицо серьезное, серые прозрачные глаза пристально в поручика уставлены. Тихо мне из-за плеча говорит:
- Ваня, позволь, я с ним потолкую...

На следующий день, на обед, что объявил подполковник Волховской, собрались все командиры. Пришел и поручик Фролов. Молчаливый, но уже без той решительной бледности. Никто и звука не пикнул, что с ним вчера случилось.

За обедом Василий Сергеевич объявил, что им подписана бумага на присвоение следующих чинов офицерам батальона. Вика Крестовский толкнул меня сапогом под столом:
- Что ж ты молчал, Иван?

Что молчал? Так приказано было. Уже четыре раза посылали мы в штаб дивизии да в штаб Армии подобные отношения. Только не очень жаловали нас тыловики, особенно в штабе Армии. Генерал М-ский больше на водочку налегал да парады любил принимать. Наш же подполковник Волховской парады устраивал только по приказу, а при имени генерала, случалось, коротко фыркал в свои стриженые усы.

На этот раз, правда, из штаба дивизии подтвердили: на старший командный состав батальона они сами тоже подали рапорт. Перед последним рывком на Москву. Чтобы, значит, смазать оси дегтем. Нам-то что? Дадут по новой звездочке - плечи не отвалятся.

- А завтра, господа, батальон перебрасывается в направление Курска, - заканчивает Волховской. - Сегодня отдыхайте, завтра - сборы и отправка!

Это было в порядке вещей. Нас постоянно кидали из одного пекла в другое. Одного мы не хотели принимать - это когда пытались наш батальон разделить. Дескать, две роты туда, одну - здесь на постое. Гаубичную батарею придать Самурскому полку, самим двигаться на север-запад, для поддержки Алексеевцев. Или как в случае с пушками и Валентином Чусовских...

На третий день батальон отправлен по железной дороге. Снова качка вагонов и жесткие толчки, нестройная песня, махорочный дым, консервы из банок, на станциях покупка съестного, обмен пары вытертых рубах на жареную курицу или бутылку водки, тревожные взгляды вдаль, на золотящися осиновые рощицы, на темные полосы леса, на деревеньки скукрыженные, что нас ждет там, ранение, плен и смерть, а может, Бог милует...

Под Курском батальон был дан в подкрепление Корниловцам. Тех уже сильно побили под Обоянью. Но городок они взяли, перемолотив полки и дивизии красных, а потому хранили победоносность. Два месяца расчищали от большевиков землю вокруг Курска. Наше прибытие было им в радость: отдельный батальон со своей артиллерией, известный своими делами. Мы атакуем вместе с ними Льгов. Сбиваем красные заставы, давим большевиков.

Потом стрелки батальона вместе с Корниловцами прочесывают улицы городка. Городок притих. Обыватели испуганно выглядывают из-за занавесок. Красные сдаются десятками. Бросают винтовки: “Мы мобилизованные, не стреляйте!” Охотно выдают своих командиров и комиссаров.

Мы движемся к центру. Там, в окруженных казармах собралось множество красных армейцев. Их человек триста-четыреста. Все вооружены. Будут ли сопротивляются, нам невдомек. Неожиданно они выкидывают белый флаг.

Мы вокруг их. Может, хитрость это, с флагом-то. Не впервой им, подлюкам, в поддавки играть. Так и мы кое-чему научились. Наша пулеметная команда наставляет пулеметы. Три тачанки Корниловцев делают то же самое. По малоросскому говору мы сразу понимаем, что это бывшие махновцы. Последний набор из пленных. Что тут сказать, пулеметчики они препорядочные. Еще миг - и команда “огонь!”

Но тут от окруженных в казармах громким голосом меня зовут по имени-отчеству:
- Иван Аристархович, да сдаются же они! Сдаются!
Пригляделся - глазам своим не верю. Наш старший фейерверкер Чусовских! Отнял у солдата винтовку с белым флагом и давай махать еще пуще.
- Али своих не признал, Иван Аристархович?

И вперед пошел. Прямо ко мне. Грудь вперед, на сильных кривоватых ногах. Улыбка во всю родную рожу.

...Вечером у батарейцев пьянка, какой, наверное, даже охотники Крестовского не устраивали. Впрочем, охотники тоже там, у здания реального училища, где разместилась большая часть батальона. И Вика, и Алеша Беме, и штабс-капитан Соловьев с поручиком Фроловым, и ротные со взводными. Ой, да попили! Даже наш славный полковник Саввич позже приходит и подсаживается, изредка качая головой.

Нижние чины катят и катят бочата с пивом из подвалов купцов Кружиных. Офицеры подливают в пиво сладкого льговского самогона. На дощатых столах - мясо кусками, колбасы кругами, сыры головами, хлеб караваями. Пьют и кричат офицеры:
- Русской артиллерии - ура!
- Добровольческой армии - ура!
- Нашему Батальону - ура!

Приглашены также Корниловцы. Они приходят. Им сразу чарочку, точнее - ковшичек!
- Господин капитан, за нашу победу!
- Ур-ра!
- За наши пушки!
- Ур-ра!
- Господа, за нашего старшего фейерверкера - до дна!
- Ур-ра! - ревут батарейцы.

А Чусовских сидит за дальним столом. Опять на груди Военный крест и Георгиевская медаль - он их перед боем всегда сдает на хранение Саввичу, как и гитару. Сидит он со своими закрученными кверху усами и, довольно-таки хмельной, ведет беседу:
- Кто германский плен прошел, того и большевицкий не ухайдакат... Выберется к своим так ли, иначе ли... Нет, что ли?.. Конвоир оказался из моего же дивизиона, вместе болото черпали на Стоходе. Он меня и выпусти, а я к солдатушкам: сдавайся, робя, а не то наши вас в крендель свернут... Благодарю, господин поручик, ваше здоровье!

Он поднимает серебряную братину, нашу батальонную реликвию - его праздник нынче. И отпив водки да закусив хрустким огурчиком, продолжает безо всякого перехода:
- А вот, помню, в Марселе мы жареных восьминогов жубрили. Это, братики, скажу я вам, така специя, што держи штаны, а то снимут! Нас когды в Марсель-то привезли на пароходах, дали поначалу два денька на гулянку. Прошлись мы по тамошним ресторантам. Народу в Марселе - тучи, и все разный народишко, уй-не углядишь! Греки всяки, шпанцы, британцы, тальянцы, свой французский цыган все норовит деньгу выманить. Ну вот... А жареный восьминог это, скажу вам, без прецендентов, така сволочь... Но скусна гада!
- А на что, Михалыч, ему восемь ног?
- Ноги? А тебе твои две на что нужны? - подбивает он опять свой старорежимный ус. - Вот ты ими бегашь, а он своим ползат по дну морску, а заодно всяку живноссь хватат. Тот грек, как есть православнай был, а то бы - озолоти он меня! - эта восьминога не стал бы лопать. Но - грек же! Ах, как он его поджарил. Он его в уксусе сначала вымочил, потом распластал, чесноком с сольцой натер, масло оливково опять же с чесноком в котле нагрел, в тоё масло и выложил...
- Михалыч, а оливково масло - это что?
- Ты наше конопляно знашь? Как бы то же само...

Он остановился, глядя куда-то далеко-далеко, словно всматриваясь в свою марсельскую эпопею, и видя опять тех людей, гавань, пароходы, катера, буксиры, мачты рыбачьих барок, слыша крики на пристани, гул порта, гудки пароходов на рейде, визгливый скрип чаек, лавирующих между труб, рей, канатов, между волнами и небом.

Еще пригубил из серебряной братины. Потом словно отбивая видение, потряс головой и продолжал:
- А ишо у тех французов есть такой гриб, подземнай, трухель называтца. Они нарочно свиней натаскивают, те свиньи рылом роют, трухели ищут...
- Свиньи? - восклицает молодой коновод, парень в полотняной рубахе, простоватый на лицо, из недавнего пополнения.
- Она, свинья, чутье имет - чисто пес легавай, - словно не слышит Чусовских, но в то же время объясняет верно. - Она с-под земли дух трухеля ловит. Нашла, зараза, и давай пятаком рыть. Тут уж не зевай! У них там, во Франции, целы деревни тем трухелем пробавляются. Считай, как у нас: одни всем селом телеги ладят, други сапоги тачат со времен татарской мурзы, а те испокон веков холсты ткут, на Макарьевску ярмонку возят... Так и союзнички наши - трухелем живут.
- Да что за трухель такой, Валентин Михайлович?
- Гриб как гриб, - пожимает плечами он. - Наш боровик, поди, лучше, скусней... Только что в земле ростится. На вид хренотень одна, вроде бусой кулемы какой. А вишь-ко, в цене, однако. Французы за свой трухель огроманные деньги платят, даром что скупейный народишко...

Помолчал Валентин Чусовских, потом стал махать головой, будто отгонять мысли уполошные, а то водочную потягу невнятную, да вдруг как запечатал:

- Нет, ребяты, кабы не война да не царска воля, никоды бы в тую Францию не поехал...

Нью-Йорк, 1960 год




Рейтинг@Mail.ru